Неточные совпадения
Хлестаков (защищая
рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться
с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже
мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Хлестаков. Нет, я влюблен в вас. Жизнь
моя на волоске. Если вы не увенчаете постоянную любовь
мою, то я недостоин земного существования.
С пламенем в груди прошу
руки вашей.
Г-жа Простакова. Как теленок,
мой батюшка; оттого-то у нас в доме все и избаловано. Вить у него нет того смыслу, чтоб в доме была строгость, чтоб наказать путем виноватого. Все сама управляюсь, батюшка.
С утра до вечера, как за язык повешена,
рук не покладываю: то бранюсь, то дерусь; тем и дом держится,
мой батюшка!
Скотинин. Смотри ж, не отпирайся, чтоб я в сердцах
с одного разу не вышиб из тебя духу. Тут уж
руки не подставишь.
Мой грех. Виноват Богу и государю. Смотри, не клепли ж и на себя, чтоб напрасных побой не принять.
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои
руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней
с того света дядюшки пишут. Сделай милость,
мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
— Простите меня, ради Христа, атаманы-молодцы! — говорил он, кланяясь миру в ноги, — оставляю я
мою дурость на веки вечные, и сам вам тоё
мою дурость
с рук на
руки сдам! только не наругайтесь вы над нею, ради Христа, а проводите честь честью к стрельцам в слободу!
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в
моих руках власть, какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в
руках многих мне известных, —
с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
— Друг
мой! — повторила графиня Лидия Ивановна, не спуская
с него глаз, и вдруг брови ее поднялись внутренними сторонами, образуя треугольник на лбу; некрасивое желтое лицо ее стало еще некрасивее; но Алексей Александрович почувствовал, что она жалеет его и готова плакать. И на него нашло умиление: он схватил ее пухлую
руку и стал целовать ее.
Она положила обе
руки на его плечи и долго смотрела на него глубоким, восторженным и вместе испытующим взглядом. Она изучала его лицо за то время, которое она не видала его. Она, как и при всяком свидании, сводила в одно свое воображаемое
мое представление о нем (несравненно лучшее, невозможное в действительности)
с ним, каким он был.
«Неужели я нашел разрешение всего, неужели кончены теперь
мои страдания?» думал Левин, шагая по пыльной дороге, не замечая ни жару, ни усталости и испытывая чувство утоления долгого страдания. Чувство это было так радостно, что оно казалось ему невероятным. Он задыхался от волнення и, не в силах итти дальше, сошел
с дороги в лес и сел в тени осин на нескошенную траву. Он снял
с потной головы шляпу и лег, облокотившись на
руку, на сочную, лопушистую лесную траву.
«И стыд и позор Алексея Александровича, и Сережи, и
мой ужасный стыд — всё спасается смертью. Умереть — и он будет раскаиваться, будет жалеть, будет любить, будет страдать за меня».
С остановившеюся улыбкой сострадания к себе она сидела на кресле, снимая и надевая кольца
с левой
руки, живо
с разных сторон представляя себе его чувства после ее смерти.
Он схватил
мою руку с чувством, похожим на восторг.
Ее сердце сильно билось,
руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался, говоря, что она
с покорностью перенесет
мою измену, потому что хочет единственно
моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж
с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя,
моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за
руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
Молча
с Грушницким спустились мы
с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за
руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что
мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы;
рука ее, опираясь на
мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, — впустило свои когти в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни
с кем не кокетничала, — а это великий признак!
—
Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю
с своей стороны, положа
руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!
— Знаете ли, Петр Петрович? отдайте мне на
руки это — детей, дела; оставьте и семью вашу, и детей: я их приберегу. Ведь обстоятельства ваши таковы, что вы в
моих руках; ведь дело идет к тому, чтобы умирать
с голоду. Тут уже на все нужно решаться. Знаете ли вы Ивана Потапыча?
И долго еще определено мне чудной властью идти об
руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…
Буянов, братец
мой задорный,
К герою нашему подвел
Татьяну
с Ольгою; проворно
Онегин
с Ольгою пошел;
Ведет ее, скользя небрежно,
И, наклонясь, ей шепчет нежно
Какой-то пошлый мадригал
И
руку жмет — и запылал
В ее лице самолюбивом
Румянец ярче. Ленский
мойВсё видел: вспыхнул, сам не свой;
В негодовании ревнивом
Поэт конца мазурки ждет
И в котильон ее зовет.
Она его не подымает
И, не сводя
с него очей,
От жадных уст не отымает
Бесчувственной
руки своей…
О чем теперь ее мечтанье?
Проходит долгое молчанье,
И тихо наконец она:
«Довольно; встаньте. Я должна
Вам объясниться откровенно.
Онегин, помните ль тот час,
Когда в саду, в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь
моя.
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева
с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин
руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в
руках!
Я шлюсь на вас,
мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и
с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Татьяна то вздохнет, то охнет;
Письмо дрожит в ее
руке;
Облатка розовая сохнет
На воспаленном языке.
К плечу головушкой склонилась.
Сорочка легкая спустилась
С ее прелестного плеча…
Но вот уж лунного луча
Сиянье гаснет. Там долина
Сквозь пар яснеет. Там поток
Засеребрился; там рожок
Пастуший будит селянина.
Вот утро: встали все давно,
Моей Татьяне всё равно.
И, позабыв столицы дальной
И блеск и шумные пиры,
В глуши Молдавии печальной
Она смиренные шатры
Племен бродящих посещала,
И между ими одичала,
И позабыла речь богов
Для скудных, странных языков,
Для песен степи, ей любезной…
Вдруг изменилось всё кругом,
И вот она в саду
моемЯвилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в
руках.
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий.
Нет ни одной души в прихожей.
Он в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он. Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня перед ним, одна,
Сидит, не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на
руку щекой.
И вот ввели в семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая
моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя
мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя
мое, Господь
с тобою!» —
И няня девушку
с мольбой
Крестила дряхлою
рукой.
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться
с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то
рука в белой перчатке очутилась в
моей, и княжна
с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать
с своими ногами.
— Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! [Не нужно было танцевать, если не умеешь! (фр.)] — сказал сердитый голос папа над
моим ухом, и, слегка оттолкнув меня, он взял
руку моей дамы, прошел
с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привел ее на место. Мазурка тотчас же кончилась.
— Да,
мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в
руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть
с ним счастлива; и помяните
мое слово, если он не…
Надо было видеть, как одни, презирая опасность, подлезали под нее, другие перелезали через, а некоторые, особенно те, которые были
с тяжестями, совершенно терялись и не знали, что делать: останавливались, искали обхода, или ворочались назад, или по хворостинке добирались до
моей руки и, кажется, намеревались забраться под рукав
моей курточки.
— О чем? — сказал он
с нетерпением. — А! о перчатках, — прибавил он совершенно равнодушно, заметив
мою руку, — и точно нет; надо спросить у бабушки… что она скажет? — и, нимало не задумавшись, побежал вниз.
— А это что, — сказала она, вдруг схватив меня за левую
руку. — Voyez, ma chère, [Посмотрите,
моя дорогая (фр.).] — продолжала она, обращаясь к г-же Валахиной, — voyez comme ce jeune homme s’est fait élégant pour danser avec votre fille. [посмотрите, как расфрантился этот молодой человек, чтобы танцевать
с вашей дочерью (фр.).]
Чувство умиления,
с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство
мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня за
руку и шепотом сказал: «Чья это
рука?» В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Хладнокровие,
с которым он отзывался об обстоятельстве, казавшемся мне столь важным, успокоило меня, и я поспешил в гостиную, совершенно позабыв об уродливой перчатке, которая была надета на
моей левой
руке.
Этьен был мальчик лет пятнадцати, высокий, мясистый,
с испитой физиономией, впалыми, посинелыми внизу глазами и
с огромными по летам
руками и ногами; он был неуклюж, имел голос неприятный и неровный, но казался очень довольным собою и был точно таким, каким мог быть, по
моим понятиям, мальчик, которого секут розгами.
После обеда я в самом веселом расположении духа, припрыгивая, отправился в залу, как вдруг из-за двери выскочила Наталья Савишна
с скатертью в
руке, поймала меня и, несмотря на отчаянное сопротивление
с моей стороны, начала тереть меня мокрым по лицу, приговаривая: «Не пачкай скатертей, не пачкай скатертей!» Меня так это обидело, что я разревелся от злости.
— Я сама, — говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у меня из
рук. Только слышу я сквозь сон — часу этак в первом, — что она как будто разговаривает; я открыла глаза, смотрю: она,
моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла лицо
руками. Я вскочила, стала спрашивать: «Что
с вами?»
Прощаясь
с Ивиными, я очень свободно, даже несколько холодно поговорил
с Сережей и пожал ему
руку. Если он понял, что
с нынешнего дня потерял
мою любовь и свою власть надо мною, он, верно, пожалел об этом, хотя и старался казаться совершенно равнодушным.
При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай,
с полотенцем на плече,
с мылом в одной
руке и
с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил...
— Я видел, видел! — кричал и подтверждал Лебезятников, — и хоть это против
моих убеждений, но я готов сей же час принять в суде какую угодно присягу, потому что я видел, как вы ей тихонько подсунули! Только я-то, дурак, подумал, что вы из благодеяния подсунули! В дверях, прощаясь
с нею, когда она повернулась и когда вы ей жали одной
рукой руку, другою, левой, вы и положили ей тихонько в карман бумажку. Я видел! Видел!
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве
с Матвеем ушел, — кричит он
с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце
мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в
руки кнут,
с наслаждением готовясь сечь савраску.
—
Мое добро! — кричит Миколка,
с ломом в
руках и
с налитыми кровью глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.
Только встал я тогда поутру-с, одел лохмотья
мои, воздел
руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу.
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не все ли равно, если выражается то же понятие?), одним словом, живет трудами
рук своих, что у ней на содержании и мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей все
мои деньги (тысяч до тридцати я мог и тогда осуществить)
с тем, чтоб она бежала со мной хоть сюда, в Петербург.
Именно-с,
мое мнение, — что деньги нельзя, да и опасно давать в
руки самой Катерине Ивановне; доказательство же сему — эти самые сегодняшние поминки.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось
мыло, — вымыл волосы, шею и особенно
руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос
с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
Согласитесь сами, что, припоминая ваше смущение, торопливость уйти и то, что вы держали
руки, некоторое время, на столе; взяв, наконец, в соображение общественное положение ваше и сопряженные
с ним привычки, я, так сказать,
с ужасом, и даже против воли
моей, принужден был остановиться на подозрении, — конечно, жестоком, но — справедливом-с!
Но между тем странное чувство отравляло
мою радость: мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле: «Емеля, Емеля! — думал я
с досадою, — зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы ты придумать». Что прикажете делать? Мысль о нем неразлучна была во мне
с мыслию о пощаде, данной мне им в одну из ужасных минут его жизни, и об избавлении
моей невесты из
рук гнусного Швабрина.
Он отворотился и отъехал, не сказав более ни слова. Швабрин и старшины последовали за ним. Шайка выступила из крепости в порядке. Народ пошел провожать Пугачева. Я остался на площади один
с Савельичем. Дядька
мой держал в
руках свой реестр и рассматривал его
с видом глубокого сожаления.